— Что ты, что ты, мама, это же я!..
Она прижимается высохшими, раскаленными губами к его рту. Шепчет страстные слова. То, что она делает, нестерпимо для живого человека. Зажмурившись, Вирайя отшвыривает ее от себя.
…Смех. Дурашливый и звонкий, словно сотня серебряных бубенцов разлетелась по полу. В изножье кушетки сидит, накинув на голое тело материнскую полосатую накидку, хохочущая Аштор. Волосы, гладко стянутые к затылку и собранные скромным узлом, как у почтенной матери семейства, придают гетере извращенное бесовское очарование.
— Испугался меня, дурачок? За кого же ты меня принял?
Смеясь, она пластичным движением сбрасывает накидку и придвигается к Вирайе. Он порывисто обнимает Аштор, прячет голову на ее благоухающей груди.
— Стоило бы, стоило бы наказать тебя, дружок, — зачем ты оттолкнул меня, разве я такая страшная? Вот такая, да?
Давясь от смеха, она хмурит брови, морщит нос и рычит, оскалившись. Это выходит у нее столь забавно, что архитектор, забыв обо всех своих болях и страхах, веселится от души. Аштор рычит очень натурально, и на губах у нее выступает пена.
— Ну хватит, хватит, уморишь! Ну?! Да что с тобой?
Она становится белее меловой стены. Челюсти Аштор вытягиваются вперед, уши отползают к затылку, и губы, вздернувшись, вдруг обнажают лезвия бурых клыков.
Короткий бросок тела. Схватив Вирайю за плечи, она вцепляется ему в горло…
… - Встань, Вирайя, сын Йимы, посвященный Внутреннего Круга!
Он очнулся, словно, как в юности, спал под соснами на морском берегу, — бодрый, освеженный, слегка голодный, с радостным ощущением здорового отдохнувшего тела. Сквозь стеклянный потолок водопадом лилось солнце на светлый мрамор стен, на рощицу пальм и орхидей вокруг бассейна. Вирайя лежал за низким черно-лаковым столом, перед фруктами, сыром и графинами, оплетенными золотой сетью. Сотрапезниками оказались двое мужчин, одетых в иссиня-черные костюмы, переливчатые, как перья галки, с крылатыми дисками на груди. Такая же одежда, невесомая, не стесняющая движений, была на нем самом, только без диска.
Один из мужчин, полноватый, русый, румяный, белозубый, с круглой холеной бородой и озорными глазами, никак не мог удержать свои пальцы в покое: они, как самостоятельные живые существа, переставляли посуду, крошили хлеб, барабанили по краю стола. Другой, морщинистый и бритый брюнет с длинной прядью на лбу, степенно жевал передними зубами. Вилка и нож казались зубочистками в его костлявых длиннопалых ручищах.
Осознав смысл разбудивших его слов, Вирайя соскочил с ложа и вытянулся, ожидая новых испытаний. Но брюнет замычал на него с полным ртом и замахал, призывая лечь обратно. А русобородый, налив и пододвинув архитектору бокал, сказал беспечно:
— Вообще, ты отвыкай от стойки смирно, брат Священный. Она тебе больше не понадобится. Пей, ешь, веселись, — кончились твои муки. И не смотри на нас, как «коротконосый» на телефон — мы настоящие, ни во что не превратимся. Меня зовут Трита, а вот его — Равана. Вечером тебя официально посвятим, навесим лепешку на ворот…
— Веселиться особенно нечего, — хмуро возразил Равана. — Тебя, брат, приняли в Круг по причинам, можно сказать, трагическим, и с великой спешкой. Мы с Тритой когда-то выдержали полный набор испытаний — многолетний, не чета твоим…
— Ладно тебе пугать, — закричал русобородый. — Видишь, парень и так едва живой! А ты чего ждешь, Священный? Мы ведь тоже пищу телесную потребляем, для поддерживания бренной оболочки.
— Сейчас, — почтительно ответил Вирайя. Черные одежды с дисками по привычке леденили душу, мешали соображать и действовать. Кроме того, трудно было перейти от двадцатидневного сидения в одиночной бетонной камере, от хаоса чувств и мыслей, вызванного страшными испытаниями последнего дня — к непринужденному, веселому разговору, которого явно от него ждали. Не помогло даже чудодейственное средство, подарившее странную, лихорадочную бодрость.
— Так я… член Внутреннего Круга, Священные?
— Братья! — заорал Трита, хватив по столу кулаком так, что расплескалось налитое вино, а чопорный Равана сердито отвернулся. — Я тебя заставлю сожрать все эти сливы с косточками, если ты сейчас же не расцелуешь меня и не назовешь братом!
— Хорошо, брат! — робко улыбнулся архитектор.
Возликовав, Трита облапил его, дохнул винным запахом и вымазал лицо жирными губами. Освободившись, Вирайя снова спросил, стараясь говорить непринужденно и твердо:
— А что за причины такие… трагические… и почему вдруг спешка?
— Слушай, — сказал Равана, видимо, склонный к наставлениям. — Ты как думаешь, почему мы приняли тебя в Орден? За красивые глаза?
…Он думал об этом день за днем, целую луну подряд, сидя в пустой камере, лишенный звуков, видевший свет, лишь когда открывалось окошко в стене и пневмолифт подавал пищу. Он догадывался, что предстоит посвящение, и перебирал грехи за всю свою жизнь, свято веря, что кто-то слушает его мысли. Но не мог, даже против желания, не вспомнить все то, что считал своими победами и заслугами. Как ни верти, выходило, что Орден мог заинтересоваться только его архитектурными работами.
— Точно, — сказал Равана, хотя Вирайя не раскрыл рта. — Ты угадал парень, но, однако, подробности расскажу тебе не я… Орден нашел, что ты — лучший архитектор страны.
— А все лучшее должно быть у нас! — подхватил Трита. — Ты думаешь, это уже обед? Ничего подобного. Это только легкая закуска. Обедать будешь у меня, поскольку мы празднуем твое посвящение. Встанешь из-за стола как раз к вечерней церемонии…