Уж теперь-то Эанна наверняка ничего не узнает. Когда Ицлан, это старое, покрытое грубым салом животное, вползавшее в его салон по праву друга покойного отца, — когда Ицлан, подхватив бордельные слухи, стал сетовать на падение нравов и предрекать близкую кару тем, кто пропускает ежедневные обряды в районном храме, молодой врач не сумел смолчать. Было порядком выпито; к тому же Аштор, резвясь в комнатном канале, голая и облепленная мокрыми цветами, явно ждала молодецкого ответа нудному старику.
— Твой Диск, право, не так уж божественно мудр, если сначала сам развращает наши нравы, а потом нас же собирается карать… Кому сейчас до ранних богослужений, если у всей столицы трещит голова с похмелья? — И, увидев, как сразу взмок и глиняно посерел Ицлан, как ужас выдавил его тусклые глаза из орбит, врач не удержался, чтобы не добить святошу последней фразой: — Может быть, Орден сам боится нас, и потому старается напугать…
Тут Аштор, скорее полная страха перед Орденом, чем верующая, стала отчаянно бранить хозяина, прикрыв руками грудь. Гостей как ветром вынесло, Ицлан едва успел послать «проклятие дому сему». Когда на рассвете подъехала и заурчала под балконом мощная машина, Эанна даже не усомнился — чья…
«В память о заслугах рода врачевателей, предков Эанны», ему не пробили иглой затылок; его не сделали государственным рабом. Что ж, слава милосердному Диску! Тридцать озверелых пьяниц армейского поста № 56 сектора Междуречья получили столичного врача…
Конечно, лучше бы лежать вот так целый день. Но с тех пор, как черный катер с крылатым диском на корме, высоко взбив воду, разворачивался прочь от мертвого берега, а Эанна катался по берегу, срывая ногти и грызя песок, — с тех пор у ссыльного появились некоторые обязанности. Например, сейчас Эанне надлежало исполнять то, ради чего он приехал на берег моря — то есть, собрать водоросли, из которых он варил лечебную похлебку для старшины, получившего тепловой удар. Затем следовало явиться на хоздвор поста и проверить санитарное состояние продуктов, доставленных туземцами: рыбы, фиников, пахты и сыра. Если к тому времени вернется патруль — осмотреть привезенные экземпляры и написать заключение о рабочей пригодности каждого. Разумеется, и эта работа станет ему привычной; но уж как он удерживался от рвоты в служебном помещении в первый день, когда двоих парней с грыжей и одну девицу с расширением сосудов на ногах, признанных неподходящими для строительных работ, быстренько отвели в тростники, пристрелили и оставили наглым местным шакалам. Потом будет обед с обязательной программой острот из серии «приятного аппетита», явно адресованных ему, как интеллигенту и новичку. После обеда его почти наверняка вызовет в свой грязный «кабинет» начальник поста, вконец опустившийся старший офицер Урука, и начнет умственную беседу. Урука сделает это по трем причинам: во-первых, потому что считает себя интеллектуалом и рад распустить хвост перед столичным жителем; во-вторых, он поставлен надзирать за Эанной и доносить обо всех его словах и поступках, что на практике выливается в частые и глупые провокации; наконец, у лакомого офицера есть надежда склонить новичка к грешному сожительству. Разговор предстоит идиотский, многословный, с повторами, путаницей и конечным выводом Уруки о том, что, как ни верти, все в мире связанно некой общей гармошкой, и даже то, что нам неприятно, для чего-нибудь да полезно. Договорившись до этого, начальник будет хлестать спирт с консервированным лимонным соком, жирно смеяться, а при возможности щупать колени Эанны; и врач, так же приняв спирта с соком, станет представлять, как было бы хорошо и полезно для мировой гармонии отвести Уруку в тростники, где ждут падали шакалы, и там пристрелить… Но рано или поздно пытка кончится, и можно будет, ввиду близкого вечера, пойти прямо к каптенармусу и там вконец набраться. Тем более что Урука, при всей своей мерзости, хорошо понимает, что такое — суровое похмелье в жаркий день, и потому наутро позволит «лекарю» взять пескоход, акваланг и прокатиться за водорослями…
Беспощадным рывком поднялся Эанна, так, что закружилась еще не полностью проветренная «со вчерашнего» голова, и стал натягивать гидрокостюм. Резина была жесткой, скользкой, он осыпал ее бранью. Наконец, застегнув ремни баллонов, тронулся к морю. Вода, приветливо зашипев, взвихрилась вокруг колен, насыщенная веселыми пузырьками и песчинками. Эанна стремился поскорее спрятаться в ней, уйти в прохладный желто-зеленый мир.
Мелководье оборвалось крутым, в темных зарослях, склоном; врач открыл вентили, подсосал воздух через мундштук и с наслаждением ухнул в глубину. Его руки, мертвенно-белые, с целой россыпью жемчужных пузырьков в волосах, погрузились в гущу мохнатых лент и мелко-лапчатых жирных листьев. Он запел бы, если бы позволил мундштук. Огромные белые камни черепами выглядывали из коричневого змеящегося сумрака, вокруг них мгновенно перестраивались и бросались врассыпную от человека рыбьи стайки.
Он уже почти набил резиновую сумку растениями, когда в сизом солнечном тумане из-за камней метнулась вверх большая тень. Эанна поднял голову. То был юный ныряльщик-туземец, худой и темный, с большими подошвами узловатых тонких ног. Над ним висело днище тростниковой лодки. Ныряльщик схватился за ее борт и исчез так быстро, словно его выдернули.
Эанна подплыл ближе и увидел на белых ноздреватых глыбах разбросанные раковины мидий, за которыми нырял этот парень; увидел его плетеную кошелку и грубый нож, явно сделанный из напильника. Нож, конечно, был сокровищем парня, и обронил его хозяин с перепугу, завидев маску и ласты Эанны. Может быть, мальчишка стянул напильник из слесарной мастерской, когда приносил на пост свои раковины. Такой риск следовало вознаградить, и врач решительно поднялся на поверхность.