Накричавшись, загнанно дыша, Арджуна повернул вдохновенное, пылающее лицо к покровителю:
— Я сказал. Они слышали.
— Сейчас посмотрим…
Индра двинул рычаг набора высоты на себя.
Победно гремя винтами, черная «стрекоза» падала в центральное кольцо костров, где человеческое месиво шевелилось вокруг лохматых камышовых конусов — жилищ вождей. Несколько мгновений Индра все-таки надеялся, что воины повергнутся в пыль, и станет виден знакомый по лучшим временам узор спин, подобный тугому заряду семян в круге подсолнуха. Он мог бы поклясться, что ему совершенно не хочется сжигать заживо этих воинственных, пылких детей с их разукрашенными слонами и лошадьми, с деревянными божками на носилках…
Но муравейник встревожился, закипел, и навстречу ширкнули горящие стрелы. Такие ясные, стремительные огненные змейки; солнечный дождь, падающий вверх. Словно пальцы простучали по днищу «стрекозы», пробуя толщину металла…
Рука Индры повалила рычаг в обратную сторону.
Между кострами и звездами, равно чуждая тем и другим, уходила от лагеря трескучая машина. Хмуро молчалив был бог-громовержец Индра; молчал и юный царь Арджуна, изо всех сил стараясь удержать злые слезы.
Раздавались непрерывные раскаты грома, тысячами падали звезды,
Великий ужас во всех существах родился.
Мощный грохот возник в поднебесье; ярко вспыхивали огромные снопы молний,
Закачалась вся земля с ее горами, деревьями, лесами…
…Я не способен, владыка, вобрать мной выпущенное (оружье),
Теперь это оружие я вонжу в зародыши, о владыка…
Эпос «Махабхарата».
Шестнадцатый день постукивает дряхлый движок, толкает по мутной, разморенной солнцем реке неуклюжую баржу. День за днем одно и то же; по левому борту марево над гнилой поймой, пояс тростников и накаленная степь, по правому — слои обрывов, осыпи, то сахарно-белые, то ржавые, поросшие цепким кустарником. Формируя новое ложе, река грызет склоны. Иногда целые пласты, ворча, оседают под воду. Серебристый плеск покачнет баржу, и снова — покой, ленивый ветер, запах гниющих зарослей.
Вирайя сидит на кормовом возвышении; в его руках видавший виды, обмотанный синей изолентою руль. Под ногами архитектора — крашеная грязно-коричневая крыша единственной каюты. Там, за тонкими досками, сидит вконец исхудалый пилот с багровым блестящим ожогом, закрывшим всю левую половину лица. К его голове приросли черные блюда наушников. Еще немного, и Вестник сменит Вирайю у руля, а «Бессмертный» сядет обшаривать эфир… Громоздкая старая рация работает лишь на прием. Вплотную к ее горячему, словно утюг, кожуху, лежит на тощем солдатском матраце больная Аштор. Дана старательно ухаживает за нею, поит кипятком, закрашенным крупицами кофе.
…В последнее время он стал чаще и чаще вспоминать старого друга Эанну. Что-то с ним? Получил ли он пропуск в одно из убежищ Внешнего Круга? А если получил, то устоял ли поспешно выстроенный бункер?
…А может быть, сразила врача гвардейская пуля во время столичных волнений перед потопом или растоптала обезумевшая толпа? Впрочем, очень может быть, что еще раньше за крамольные речи в своем доме попал Эанна в орденский застенок. Оттуда же если и выходят, то лишь после мозговой операции — покорные, бессловесные люди-автоматы, государственные рабы низшего разряда…
Скорее всего, давно нет на свете бедняги врача. Но мысли его живут в памяти Вирайи; живет громкий сочный голос, то насмешливый, то гневный, то подкупающе-убедительный. Сидя за рулем или отдыхая ночью, когда баржа сонно покачивается в очередной бухте, бывший иерофант ведет молчаливую беседу с другом.
— Мог ли ты предполагать, Эанна, что все кончится… так быстро и страшно? Даже ты, при всем своем вольнодумии, был уверен, что Острова Блаженных, Империя, Орден — это навеки, до конца времени… Были великие города, «черные стрелы»; были молочные ванны и утренний шоколад. И вот нет ничего, и нас — тех, богатых, уверенных — тоже нет. Мы — словно пена морская, что тает на берегу под солнцем. И никакая сила не спасет нас…
…Тогда у них еще не было баржи. Завидев на горизонте ясную синюю полосу, решили добраться до реки одним переходом — и совершили его почти целиком, изнемогая в доменном жару пыльной красноземной степи.
Любой раб в каменоломнях Архипелага выглядел чище, чем они теперь: Вирайя в лохмотьях орденской черной куртки и переливчатой рубахи, в изодранных брюках, с чемоданом, для удобства привязанным за спину; пилот, утопивший каску в болоте и повязавший голову шарфом — несуразно смотрелись яркие золотые нашивки на грязном комбинезоне; голоногая Дана, замотанная чехлом с самолетного кресла; Аштор, серая и заострившаяся, похожая на цаплю — без косметики, в огромных пыльных очках…
Пришлось устроить привал из-за Даны, подвернувшей ступню. Они втроем возились, вправляя ногу, под лучами беспощадного Диска, словно решившего покарать отступников… Потом ждали до заката, пока Дана сможет продолжать путь; достигли реки глухою ночью, идя с фонарями по извилистому оврагу. Вода, вязкая и черная, как смола, открылась внезапно. За ней всю степь покрывали костры, словно стая солнечных бабочек билась под сетью. Беглецы по-ночному отчетливо слышали стрельбу горящих стеблей тростника, слышали чуждый стремительный говор — Избранные никогда не вкладывали в слова столько страсти, не смеялись и не ссорились так шумно и открыто, как эти люди вокруг костров. Скупо звякала сбруя, храпели и топтались лошади; перекрывая все звуки, спертым голосом протрубил слон. Из-за реки пахло жареным мясом, навозом и сандаловыми дровами.