А почему теперь уходят в разные вероисповедания? Потому что в храме духа нет, а буквы много — храм и пуст.
Григорий Новых
Трамвай остановился.
Из-за угла по мокрому, истоптанному снегу выбегала толпа.
Давно уже все, кто ехал в полупустом вагоне по Большому проспекту, умолкли и тревожно, испуганно глядели в окна. Одна лишь укутанная баба с корзинами скучно причитала — «Господи, Твоя воля, что-те деется, Господи!..» — пока на нее не цыкнул строгий, раскольничьего вида старик в картузе. Странно пуст был проспект — ни прохожих, ни извозчиков; только бежали порой навстречу или стояли кучками плохо одетые, растерзанные люди, непохожие на пьяных. У иных лица были в крови, в руках колья или рабочие инструменты. Одного мужчину, сплошь окровавленного, уносили в боковую линию, где перед драными фасадами вразброд клонились столбы керосиновых фонарей.
Наконец, трамвай встал. Глухо ревя, вскрикивая, топоча тяжелыми сапогами, его обтекала плотная толпа: рабочие в темном, с затравленно-злыми лицами, и — загадочно смешавшись с ними — солдаты, серые шинели, красные околышки. Те и другие казались равно гонимыми; за хмурым угловым домом крик звенел громче, страшнее. Там бухали выстрелы.
Вскакивали пассажиры, баба с корзинами перекрестилась и завыла в голос, старообрядец накинулся на нее — «убью, просвирня!»; вагон, от внешнего мира отделенный лишь хрупкими стеклами, разом стал островком в бурной реке и, как таковой, мог быть ежесекундно захлестнут…
На заднем сидении тихо общались два господина, единственные на весь трамвай — холеного вида, в добротных пальто и мягких шляпах. Один, полный, круглолицый, с воровскими ерзающими зрачками, то втягивал голову, словно пытаясь сжаться в нечто невидимое, то, наоборот, подскакивал, машинально пытаясь бежать. Второй, бледно-смуглый, скуластый, узкими припухшими глазами смотрел на улицу — со спокойным любопытством, будто в кинематографе; лишь рука в лайковой перчатке выдавала волнение, то и дело пальцем расправляя черные жесткие усы.
— Извините меня еще раз, — напористо полушептал полный, — но я все-таки не могу понять… зачем? Этот запрет брать мотор… тащимся Бог весть куда… мало, что ли, укромных мест? Вот, теперь капитально влипли… надолго…
— Ну, может быть, и не очень! — Терпение врача, уставшего от капризов больного, звучало в голосе скуластого. — Дело особого рода, князь, я вам уже говорил несколько раз. Спасибо вам за помощь, за то, что сосватали… потерпите, ради всего святого! Если все будет в порядке, вы выиграете больше, чем…
Стрельба и вопли заглушили конец фразы, люди побежали быстрее, поток их начал редеть. Стали слышны хлюпанье по снежной грязи, слишком громкое для людских ног, похрапывание и ржанье.
Проспект совсем очистился. Вслед за иссякавшей толпой из-за дома-громадины лениво выехали всадники на хороших конях, в шапках с орлами, в черных бурках. Передний вытер оголенную шашку, с лязгом вбросил ее в ножны. Другой, с рыжим выпущенным чубом, картинно подбоченясь и качаясь в седле, кричал остальным что-то ёрное, усачи грубо смеялись. За казаками редкой цепью шли полицейские, держа перед собой револьверы.
Щеки князя вмиг приняли оттенок рыбьего брюха — но конные проехали мимо, точно не замечая ни вагона, ни прилипших к стеклам лиц.
К передним дверям подошли двое городовых, властно постучали. Вожатый открыл — и хотел было захлопнуть двери, впустив здоровенных, как тумбы, «опричников» — но ему не позволили. Ковылял третий городовой, кровью из простреленной ноги пятная снег; полицейского офицера с наскоро перевязанной головой вели под руки сотоварищи.
Раненых, ругавшихся матом, блюстителей порядка разместили на передних сиденьях. Содрогнувшись и зазвенев, трамвай тронулся. Проплыл мрачный дом, ранее скрывавший картину побоища. В боковой перспективе открылся дымный вид: улица упиралась в заводские железные ворота, воронье металось над кирпичным закопченным корпусом, а перед оградой словно тощие длинные мешки были раскиданы по грязи… «Господи, Сусе, святители, угодники!» — сорвалась на истерику давешняя просвирня, и никто ее не остановил.
Вагон набирал ход. Выждав немного, полный встал и направился вперед, к городовым… При этом, как бы случайно отогнув борт шубы, князь показывал лацкан фрака и безупречную манишку.
Большой, моржового вида унтер почтительно привстал ему навстречу, отдал честь.
— Что это у вас за светопреставление, братцы? Так ведь и насмерть перепугать можно…
Городовой махнул ручищей.
— Так что, ваше благородие, дурость одна! По городу, видишь, стачка; а тут, значит, у французов, не поддержали. А те, — это, значит, с других заводов, — пришли и ругаются, ворота ломают: вы, мол, собачьи дети, так вас растак, за войну, кончай работать! Ну, директор к ним, видишь, вышел, инженеры — французы, значит… а те, видишь, стрелять! И троих в аккурат ранили…
Если верить унтеру, «дурость» у завода французской компании случилась большая, неожиданная. После стрельбы пришлых стачечников по иноземному начальству вызванные полицейские силы попытались было рассеять народ; не сумев, пошли звать на помощь пехотный полк из ближайших казарм. Солдаты явились охотно — но вместо того, чтобы навалиться на мятежных рабочих, дружно открыли огонь… по полиции! Стачечники ликовали, лезли к пехотинцам обниматься. Полицейские залегли, стали стрелять в ответ… Слава Богу, кто-то сумел вызвать казачьи части. А те уж не подвели…