Ограждая себя ломаными крестами, Ессе, прозванный Кришной, попятился, а затем бегом бросился в темноту пещерного хода.
Стоял знойный месяц Таммуз, и черепки растрескавшейся глины на месте весеннего озера дышали гончарным жаром. Беспечно шагая в своих ботинках на толстой рубчатой подошве, адепт вдруг задрал голову, остановился, высматривая что-то. Эхом раскатываясь в пустынной вышине, нарастал ровный свист.
— Ну-ну! — сказал адепт, на всякий случай, перетягивая наперед кобуру. — Летите, ангелы, утешьте малыша!..
...И се, ангелы приступили и служили Ему.
Утром дзонг Трех Сокровищ остался далеко позади и внизу. Мой ушастый некованый Калки-Аватар скользил под вьюками на заледеневшей с ночи тропе. Ночной северный ветер, несущий холод и ясность, отступал перед дневным южным; колыхалась влажная дымка, покрапывал дождь. Натягивая повод, я шел среди гравюрно строгих сосен, вдоль густых, точно подвергнутых парковой стрижке шпалер можжевельника. Выше начиналась сплошная чаща рододендронов, с желтыми и красными легкими цветами, подобными присевшим на ветви бабочкам.
Перевал, хоть и высокий и скользкий, я одолел без особых трудов. На верхней точке его притулился чортэнь — грубо округленная постройка, неведомо кем и когда сложенная из дикого камня.
Я зашел внутрь, любопытствуя. Потолок украшала полустертая мандала — квадрат, вписанный в круг. То была схема мироздания. Центр мандалы представлял собою алое яблоко, похожее на «десятку» стрелковой мишени; оно обозначало пуп Земли, опору небес, гору, богов Меру… Поразительно! Никто из входивших в чортэнь не знал правды о чудо-горе. По крайней мере, в нашем столетии. Никто, кроме штурмбанфюрера Рихарда Винклера, уже покойного, и меня, — двоих белых людей из другой части света. Да и тот, кто рисовал мандалу, тоже не знал правды. Иначе он изобразил бы центральный кружок не алым, а черным…
Перейдя седловину и начав спуск, я сразу увидел самолет.
Восточная часть перевала не столь давно низверглась оползнем, язык массивных обломков достигал дна долины. Из этого каменного хаоса вздымалось оливковое крыло, громадное, будто парус тонущего судна. Ниже угадывалась груда обгорелого металла, и за нею — почти неповрежденный, целиком отломившийся от фюзеляжа хвост. Никакого знака не было на вертикальной плоскости, — но по форме и размеру этих рулей я угадал воздушное чудовище райха, «Хейнкель-111». Должно быть, машина несла добавочные баки, и в них оставалось немало топлива: глыбы вокруг самолета были обуглены, щели между ними курились, точно на склоне вулкана.
Что-то мелькнуло в моей памяти, ускользающее, дразнящее… то ли обрывок слышанного разговора, то ли строки секретного донесения… нет, не вспомнить. «Хейнкель»… Гималаи… Нечто, связанное чуть ли не с самим Первым… Но что же?!
Я чувствовал себя сыщиком, Ником Картером в лихорадке поиска. Добраться до самолета не представлялось возможным, да и вряд ли нашлась бы разгадка среди гари и лома, — но, спускаясь вдоль оползня, ежеминутно ожидал я новых открытий. И не ошибся.
Сгущался туман; сквозь него я увидел, как ходит волнами нечто светлое, бесформенное — и вдруг вздувается объемистым пузырем. То был пустой парашют; стропы вились и шуршали по камням, словно семейство рассерженных питонов.
Я замедлил шаг, и вовремя. Навстречу сверкнуло пламя, пуля истерически вжикнула над самой головою осла. Необстрелянный, но смекалистый Калки-Аватар мигом прижал уши…
Думая лишь о том, как бы выиграть время, я метнулся под защиту здоровенной глыбы и завопил по-немецки:
— Не стрелять! Германия превыше всего!..
Кто бы ни стрелял, со своей нынешней позиции он по мне не попадет, — ну, а я тем временем достану свой «вальтер»… Но не выстрел ответил мне, а высокий, изумленно ахнувший женский голос. И тут я вспомнил все, что слышал об этом «Хейнкеле». Верно, секретнейшие сведения. Их передал мне собрат — адепт высшей ступени, служивший на Принц-Альбрехштрассе. Как офицер службы безопасности и даже как член СС, он не имел права ничего мне сообщать: но мы, посвященные Черного Ордена, связаны куда более тесными узами…
Скоро я уже склонился над нею, сняв шапку, чтобы под моей запущенной гривой и бородой легче было разглядеть черты европейца. Не в силах встать из-за вывихнутой ноги, в изорванном летном комбинезоне на меху, без шлема, все еще держа стволом вперед свой «парабеллум», сидела передо мною живая сказка немцев — пшеничноволосая, кукольно румяная, сложенная крупновато, но ладно летчица Ханна Глюк.
Мне такие никогда особо не нравились — но, что греха таить, она производила впечатление. Само здоровье, сама молодость нации! Дочь безвестных крестьян из Саксонской Швейцарии, Ханна была похожа сразу на все плакаты, которых я навидался с тридцать третьего, на картины имперских выставок живописи — в одном лице Брунгильда, Лорелея и активистка «Союза немецких девушек». Ганс Штейнхоф пытался снимать ее в каком-то из своих барабанных фильмов, но Ханна могла быть лишь самой собой и абсолютно не умела играть. Свое увлечение небом начала, как потом сообщала репортерам, с просмотра ленты «Триумф воли»: ее потрясли первые кадры, в которых самолет Вождя, летящего на партийный съезд в Нюрнберг, величаво вспарывает облака… Поступила в парашютный клуб, затем села за штурвал спортивного самолета; со своей сияющей улыбкой и «истинно нордической» внешностью попала на страницы журналов — и пошло-поехало… После дружеской беседы Геринг разрешил ей испытывать военные машины разных марок; немного погодя на одном из приемов в Каринхалле рейхсмаршал представил Ханну любимому вождю.